Из разрушенного, но непокоренного города медленно потянулись мимо нас колонны пленных гитлеровцев. Больные и ослабленные плетутся в хвосте колонн, закутанные одеялами с головы до ног. Спрашиваю наших конвоиров:
— Куда их?
— В Гумрак, — нехотя отвечают конвоиры.
Вспоминаю чудовищные штабеля из трупов наших военнопленных в гумракском лагере… Эти, я знаю, останутся живы. Для них война кончилась. Пусть смотрят на те штабеля. Пусть размышляют, что есть фашизм…
Всех нас, кто остался в живых, наградили медалями «За оборону Сталинграда». Но живых осталось мало.
К концу битвы курсантов-минометчиков из Ташкентского пехотного осталось совсем мало. Было решено рассредоточить нас по ротам среди нового пополнения. Фуата перевели в другой батальон, и нам пришлось расстаться. Больше мы не встретились.
Набираем силы
Я уже писал, что после того, как мы прибыли на Сталинградский фронт, я и все солдаты обовшивелись массами крупнокалиберных, похожих на скорпионов вшей. Они гнездятся от головы до ног: на шапках, гимнастерках, ватниках, шинелях и в рукавицах.
Вши для меня и для всех оказались кровожадными врагами № 1! Врагами № 2 оказались фашисты, которые нам иногда давали хотя бы получасовые или часовые передышки, а вши нас жрали круглые сутки! Они не боятся даже сильноядовитого порошка — «дуста», которым я ежедневно «пудрю» свое потное тело с головы до ног. От такой «процедуры» у меня мрачнеет ум и меня тошнит. Измученный вшами, я уже несколько раз намеревался броситься в огонь горящего танка!..
Вши не дают мне никакой возможности уснуть, и я на ходу, как мертвый, падаю, но мои руки сами лезут под нижнее белье в самые, казалось бы, недоступные места моего тела, и там мои ногти до крови расцарапывают его. Я при возможности кладу свою шапку на опорную плиту миномета и расплющиваю вшей затыльником автомата так, что кровью обливается не только шапка, но и плита…
В станице Карповская, где расквартировалась наша теперь уже 66-я гвардейская дивизия, мы наконец объявили жаркий и сладостный бой вшам!
Вмиг построили по собственным «проектам» жарилки и бани. Каждый день моемся, паримся, жаримся. В жарилке накаляется наше обмундирование так, что дымится, а вши не погибают… Измучились мы с ними. Что делать? Тогда я тайно решил оставить в кармане штанов зажигалку, а в печку набросал втрое больше нормы сухих дров. Произошел пожар. Сгорела дотла наша «жарилка». Особый Отдел поинтересовался и, не обнаружив признаков умышленного поджога, закрыл это «дело». Привезли новое обмундирование — с иголочки! Вшей не стало с того дня совсем! «Капитулировали!» — смеялись мы.
Ну и одна за другой стали гореть «жарилки» во всех ротах… Никакой особый отдел не взялся расследовать причины этих пожаров…
И наконец-то я выспался! Хоть не на кровати, но в помещении, а не в окопе.
Довелось мне на станции Карповская, где была сосредоточена масса трофейной техники, наблюдать работу пленных немцев. Это было удивительно! Вот мотор отремонтирован и установлен на испытательный стенд. Заводится с пол-оборота. Обер-мастер, как доктор, внимательно обслушивает его со всех сторон. По его лицу, как по прибору, можно судить о качестве ремонта. Наши механики считают, что двигатель можно ставить на машину. Но обер-мастер сердито и категорично отрубает: «Найн!» По-видимому, он слышит то, чего не слышат наши механики, — какой-то посторонний звук. По-немецки он что-то объясняет своим слесарям, те снова разбирают мотор, подвинчивают какую-то пустяковую гайку на шатуне… «Гитлер капут? Сталин гут! — кивают. — Рус камрад гут!» Будто и не они две недели назад яростно воевали против нас. Наши только руками разводят: «Уму непостижимо!»
Ощущение охватило такое, что войне конец… Ох, как же еще далеко было до конца! Скольким людям еще придется погибнуть от той весны сорок третьего до весны сорок пятого года… В составе 32-го гвардейского стрелкового корпуса наша 66-я гвардейская стрелковая дивизия в железнодорожных эшелонах следовала через Тамбовскую, Липецкую и Воронежскую области в сторону… Курской.
Запомнил в Липецкой области одну милую железнодорожную станцию, где наш эшелон простоял несколько дней. Эта станция и поселок при ней называются Добринка. Название вызывало у нас особое чувство интереса к жителям. Особенно мы подружились с детьми. Детей мы кормили из своей кухни.
Несмотря на трудное материальное положение, в поселке царило праздничное настроение, и все были уверены в скором окончании войны. Старики и женщины старались угощать нас чем могли, и, главное, мы чувствовали их любовь к нам, нашей армии. Была весна, когда особенно не хватало еды, и мы делились своим небогатым пайком с добринскими жителями. По кусочку хлеба или сухарику выкраивали для них. Дети хлеб не ели, а сосали, как лакомство, чтоб продлить удовольствие…
Прости мне, читатель, если описание нескольких дней в Добринке создало впечатление излишней умиленности. Прими во внимание, что как грязное, завшивленное тело потребовало после Сталинградской битвы горячей воды и чистой одежды, так мозг в те дни, чтобы сохранить равновесие, искал резко противоположных впечатлений, а именно: впечатлений добра и человечности. Шел необходимый процесс восстановления души. Ибо, по моему глубокому убеждению, воевать со злом должны только добрые люди.
Милые жители поселка Добринка! Спасибо вам за те весенние дни 1943 года, когда мы после ужасов Сталинградской битвы стояли эшелонами у вас!…
Кажется, на этой станции меня наконец догнала весточка из дома. Отец так и не прочел мое письмо от 6 ноября 1942 года, где я ему сообщал о своем первом уничтоженном гитлеровце. 12 ноября, в возрасте сорока пяти лет, мой отец погиб в шахте…
Больше всех людей я любил своего отца. У меня все от отца моего, которым я горжусь. В 1934 году у него была возможность безнаказанно присвоить четыре килограмма золота, но он не стал этого делать. Даже ревизор сказал моему отцу «дурак» за то, что отец оприходовал в казну эти излишки. Отец был строгий, но справедливый, он был партийный.
Хоть и смутно, но помню я, что в те годы все «партейные» на шахтах приняли решение установить потолок своему заработку — сорок рублей за месяц. Моя мать немного на отца сердилась за то, что «беспартейные» шахтеры получали в два раза больше денег и жили лучше нас. Но мой отец всегда умел уговорить мамку «по-доброму».
Любил ли меня отец? Наверное, любил. Но свою любовь к нам, детям, он старался скрывать. И правильно он делал!
«Если услышу или узнаю, что ты где-нибудь сматерился, шкуру спущу!»… И вот однажды меня отец устроил коногоном на барабанном приводе у ствола шахты. Барабан вращался при помощи «водила» — лошади. Сиди на водилине или верхом на коне и погоняй…
Стволовые мужики дают команды «вира», «майна», «отдай канат!», «стоп!». И я, быстро все поняв, начал зарабатывать свой хлеб.
Мне десять лет. Конь злой, уросливый, пауты одолевают — день знойный… Кони — хитрый народ: «Ага, мальчишка коногонит — можно и поуростить!» А я — какой я коногон, если буду мальчишеским голосом «нукать»? Я тоже не глупее коня и начал показывать свой «характер». Стараюсь басом, по-мужичьи — и с самой ядреной матерщиной «в три господа мать»… Помогло. Конь заторопился выполнять команды.
Я был доволен, что у меня получается не хуже, чем у любого мужика. Мне и стыдно материться, но я вынужден это делать, потому что кони так приучены. Я видел, как бабы, садясь в телегу, сначала отматерят и коня, и свою судьбу…
Вот уже полдня я работаю коногоном. Все нормально. Матерюсь до хрипоты — так надо!.. И вдруг чувствую: спину мне кто-то сверлит. Оглянулся. Стоит мой отец и в усмешке шевелит своими черными красивыми усами. Я чуть с перепугу не кинулся бежать. Сник сразу же и боюсь поднять глаза.
Отец подошел, подал мне пол-литра молока с хлебом и как ни в чем не бывало предложил мне отойти в холодок, присесть и пообедать. Пока я обедал, отец коногонил.